Как мы жили среди мертвых слов | Большие Идеи

・ Экономика

Как мы жили среди
мертвых слов

При всей обязательности советских ритуалов у людей оставалось пространство для частной жизни — замкнутое, но по-своему уютное.

Автор: Мария Божович

Как мы жили среди мертвых слов

читайте также

Как не стать диктатором на работе

Евгений Шевелев

Мы разные, но мы — одно целое

Нили Цедал

Почему алгоритмы могут все испортить

Майк Уолш

«Лет пять-шесть назад никто из конкурентов не мог произнести наше название»

Аркадий Добкин

Какую страну развалили, гады!» — слышим мы на улице, от водителей такси или от соседей по подъезду. По недавним опросам Левада-цент­ра, 37% респондентов видят политический идеал России в советской политической системе, 23% — в сегодняшней и лишь 13% — в демократии западного образца. За плановую экономику высказываются и вовсе 52% опрошенных. Люди, тоскующие по Советскому Союзу, все чаще говорят не о «распаде», а о «развале», словно некая злая сила уничтожила то, что должно было бы жить и дальше. Могла ли советская система не рухнуть?

«Нет, не могла», — отвечает Алексей Юрчак, социолог и антрополог, который провел исследование, посвященное последнему советскому периоду, и описал его в книге «Это было навсегда, пока не кончилось». Книга вышла по-английски 10 лет назад в США и превратилась в абсолютный must read для всех, кто занимается поздней историей Советского Союза. Для российской аудитории книга была переработана и вышла в издательстве НЛО.

Ответ на вопрос, почему советский режим оказался нежизнеспособным, отчасти заложен уже в названии книги. На основании многочисленных интервью, взятых автором в России в 1990-е годы, обнаруживается удивительная закономерность: абсолютное большинство представителей последнего советского поколения были уверены, что эта власть — навсегда, однако не удивились, когда она вдруг исчезла. Юрчак уверен, что именно в этом парадоксе заключено объяснение неизбежного краха системы.

Обычно исследования того, что называется «эпохой позднего социализма», строились по бинарному принципу: частная жизнь против официоза, диссиденты против власти, «мы» против «них». В этой оптике советский человек воспринимался либо как бессловесная жертва и враг системы, либо, наоборот, как ее столп и опора. Крах СССР, по этой логике, произошел потому, что правда победила ложь, общество одержало победу над государством.

Алексей Юрчак выходит за пределы этой двоичной системы. Он доказывает, что между официальным («авторитетным») дискурсом и «нормальной» жизнью не было противоречия. Наоборот, они подпитывали друг друга и состояли в отношениях сложного динамического равновесия. Человек официальный, убивающий время на бесконечных заседаниях партактива, и человек частный, рассказывающий анекдот про Брежнева, — одно и то же лицо. В его поведении нет ­противоречия, это две стороны медали. Одно не существует без другого. Как это получается?

В эпоху позднего социализма государственная риторика: «выше знамя», «международная солидарность трудящихся» и прочее стала чистой формой. Слова выполняли ритуальную функцию, они создавали ощущение, что иного языка в государстве нет, над их содержанием никто не задумывался. Невозможно не вспомнить одного из довлатовских героев, который ходил на первомайские демонстрации с транспарантом «Руки прочь от врагов мирового империализма» и ни разу не попал в милицию. Оно и понятно: автоматически считывая примелькавшуюся формулу, люди не задумывались о ее смысле.

Однако это не означает, что в риторике не было смысла. Он просто становился другим. Люди выслушивали их на собраниях, а в обмен получали возможность делать нечто действительно полезное не только для себя, но и для всех. Некий Андрей, секретарь комитета комсомола одного из ленинградских НИИ, постепенно усвоил, что в контексте бесчисленных бюрократических процедур вроде «ленинских зачетов» и благодаря им можно было организовать множество нужных и важных вещей: от помощи молодым семьям до научных конференций и даже дискотек. Работа «для проформы» и работа «настоящая» оказывались неразрывно связаны друг с другом: неукоснительное соблюдение правил игры открывало пространство для маневра, а возможность этого маневра наделяла положительным смыслом те рамки, в которых он только и мог существовать. Именно поэтому, пишет Юрчак, «отчуждение от идеологической рутины вполне могло сочетаться в одном человеке с верой в коммунистические идеалы и искренней вовлеченностью в деятельность, которая воспринималась как способ их достижения».

Это сочетание вроде бы обеспечивало незыблемость режима, однако в нем же заключался для него огромный риск. Ветхая оболочка, наполненная новым содержанием, рано или поздно должна была лопнуть. «Установив жесткий контроль над формой описания советской жизни, государственная система, сама того не подозревая, высвободила процесс творческого переосмысления этой жизни, которого специально никто не планировал и не ожидал, но который, безусловно, подрывал систему ­изнутри».

«Нормальные люди» — это те, кто не воспринимает авторитетный дискурс буквально, но подчиняется диктуемым правилам, чтобы «нормально жить». Они прекрасно понимают, что утром можно пойти на демонстрацию (об этом попросили на работе), а вечером включить на кухне радиоприемник и сквозь шум помех слушать «Немецкую волну». Таким образом, советский человек был не «за» и не «против» системы, потому что одновременно оказывался и внутри, и вне ее. Этот принцип Юрчак именует «вненаходимостью». Она формировала отдельные, независимые миры, к которым относились и занятия фундаментальной наукой, и запойное чтение книг, и кружки во Дворце пионеров, и занятия иностранными языками, и клуб «Сайгон», и мечты о воображаемой «загранице» с ее собственной знаковой системой: джинсами, рок-музыкой, самиздатом.

Нередко «вненаходимость» вступала с советским дискурсом в игровые, издевательские отношения (как сказали бы сегодня, занималось троллингом) и разъедала ее изнутри. В связи с этим Юрчак пишет о различных андерграундных арт-объединениях вроде Митьков или поэтического круга Дмитрия Пригова. Можно вспомнить и другой яркий пример — «Честертоновское общество», которое собирала у себя на квартире в 1970-е годы выдающийся переводчик Наталия Трауберг. Друзья приходили на регулярные заседания и говорили о литературе, искусстве, философии. Почетного председателя общества избрали, как тогда водилось, единогласно — единственным кандидатом был Иннокентий Коттон Грей, кот хозяйки.

Советские люди обустроили свой локальный мир, ничуть не похожий на тот, о котором рассказывают в программе «Время». Но ощущение уюта «для своих» унесло ледяным ветром постсоветского прагматизма. И теперь многие представители последнего советского поколения тоскуют о той замкнутой и комфортной вселенной, закрытой от большого мира и от происходящего в собственной стране. Более того, они транслируют это чувство своим детям и внукам, и те начинают воспринимать советскую повседневность как «золотой век».

О том, что большая часть короткой человеческой жизни в те времена сводилась к уплате бессмысленного оброка «авторитетному дискурсу», одни предпочли забыть, а другие никогда и не знали. Очевидно одно: финал советской эпохи был запрограммированным и неизбежным, она кончилась и уже никогда не вернется.