«Важнейшая задача учителя — делать все, чтобы на уроке было не страшно и не унизительно» | Harvard Business Review Russia
Дело жизни

«Важнейшая задача учителя — делать все, чтобы на уроке было не страшно и не унизительно»

Анна Натитник
«Важнейшая задача учителя — делать все, чтобы на уроке было не страшно и не унизительно»
Павел Маркелов

Сын родителей-математиков, Дмитрий Эммануилович Шноль всегда интересовался историей, литературой и писал стихи, однако преподавать решил все-таки математику. Больше 30 лет он работает учителем, 20 из них — в школах для одаренных детей. Сегодня Дмитрий Эммануилович возглавляет кафедру математики школы «Летово», но ведет не только математику, но и историю.

HBR Россия: Когда и почему вы приняли решение стать учителем?

Шноль: После школы я год проучился в Институте стали и сплавов и понял, что это не мое. Тогда я бросил учебу и пошел в армию. Это был 1984 год, разгар войны в Афганистане, во многих институтах отменили бронь, и мои одноклассники пошли в армию после первого курса. В МИСиСе бронь была, но у меня были толстовские представления о жизни: нельзя иметь привилегий.

Армейский опыт сильно меня изменил. Я увидел, как с воспитанных советской школой юношей буквально за пять дней слетала шелуха этого воспитания и жизнь строилась по унижающим полублатным правилам. И я решил, что взрослых уже не переделаешь, а детей — можно попытаться.

Когда я демобилизовался, мне был почти 21 год и я не мог позволить себе еще пять лет сидеть за партой и зависеть от родителей. Поэтому я сразу устроился воспитателем в школу-интернат и поступил в Московский заочный педагогический институт.

Почему вы решили преподавать именно математику?

У меня гуманитарные интересы, я даже думал поступать на истфак. Но в 1986 году было еще не понятно, куда движется страна. Я не был уверен, что все не вернется в советское идеологическое русло. Математика мне давалась легко, и я решил стать учителем математики, чтобы точно иметь возможность работать, не кривя душой.

Мои родители — математики, и этот предмет легко мне давался. Я учился в хорошей школе с гуманитарным уклоном и видел, как мои одноклассники страдают от математики. То, в чем я усматривал систему и красоту, для них было набором не очень понятных правил, которые нужно зазубрить. Меня это огорчало.

Математика — демократическая дисциплина. Ученик может указать учителю на ошибку, и тот ее признает. В математике есть объективная истина, которая всем доступна и перед которой все равны, — и нет возможности для разных, в том числе идеологических, интерпретаций. Теорема Пифагора и в коммунистическом Китае, и в католической Польше, и в мусульманских Эмиратах — это теорема Пифагора. Математика не разъединяет, а объединяет людей — в отличие от той же истории. У меня всегда было чувство, что это зона безопасности: тебе объясняют правила, ты их понимаешь, живешь по ним и можешь объяснить другим. Мне кажется, это очень важно.

Вы видите в математике красоту — в чем она заключается?

Ломоносов в своей «Риторике» говорил о «сопряжении далековатых идей». Соединяя то, что здравому смыслу кажется несоединимым, испытываешь восторг. Красивые вещи в математике устроены так же. Две с половиной тысячи лет человечество билось над квадратурой круга и, только связав ее с далекой областью — с теорией чисел, смогло доказать, что задача не имеет решения. Две разные теории вдруг сошлись, чтобы друг другу помочь. Это вызывает восхищение.

Когда неожиданно оказывается, что сложную теорию или запутанную конструкцию можно объяснить очень просто, это тоже красиво. Переход от сложности к простоте захватывает. Не даром люди веками доказывают одни и те же теоремы, придумывая новые связи и все более элементарные ходы.

Замечаете ли вы как поэт связь между математикой и поэзией? Может быть, она именно в красоте?

Некоторая общность, безусловно, есть. Чтобы стихотворение получилось, нужно на время отключить верхний, рациональный слой сознания. Надо дать простор интуиции: то, что представляется завиральным, может оказаться той самой далековатой идеей, которая требуется в этом месте. Когда человек пишет стихотворение, получается совершенно неожиданный текст, который в каком-то смысле больше автора.

С математическими идеями тоже так бывает. Кажется: это точно не должно подойти, но все-таки попробую про это подумать. И все сходится. Так что общее здесь — доверие к приходящим со стороны вещам, которые на первый взгляд видятся абсолютно неуместными.

Считаете ли вы, что математику должны изучать все, даже те, кто хочет стать, скажем, историком?

Конечно. Более того, я думаю, что изобразительным искусством и музыкой хорошо бы заниматься как минимум до девятого класса. Разные дисциплины развивают разные части мозга. Жизнь сейчас очень длинная, и не известно, что нам понадобится, а что нет. И математическая красота не заменима ничем. Многие представляют себе, что такое прекрасное стихотворение и замечательная мелодия, — хорошо бы почувствовать и красоту математики. Другое дело, что можно изучать математику 10 лет и ни разу ни про какую красоту не поговорить и не вспомнить.

Почему вы преподаете именно в школе, а не в вузе?

Одно время я преподавал в вузе, но вернулся в школу. По моему опыту, школьники живее на все реагируют, предлагают больше идей, уроки с ними менее запрограммированные, более импровизационные, чем занятия со студентами. В школе невозможно построить занятие так, как ты хочешь, — все равно все пойдет по-другому. Мне это нравится.

Какую задачу, кроме преподавания математики, вы ставите перед собой?

Когда ребенок приходит в школу, он попадает в зависимое положение. Его беспрерывно оценивают, причем зачастую по не понятным ему критериям. Формально оценивают не его, а его работу, но до определенного возраста это сложно разделять. Жить в такой ситуации очень трудно, и только детство способно это выдержать. Если заставить взрослого человека существовать в подобном режиме, он или устроит бунт, или впадет в апатию.

Учитель должен понимать, что он находится во властной позиции и дети — в его руках. Наверное, все помнят преподавателей, которые манипулировали оценками и унижали учеников. Я, например, в начальной школе до дрожи боялся завуча, одного ее взгляда и ледяного голоса. Думаю, что опыт этого нутряного страха и ощущения того, что с тобой могут сделать что угодно, был одним из источников того ужаса в армии, который я видел. Так что важнейшая задача учителя — делать все, чтобы на уроке было не страшно и не унизительно, только это позволяет ребенку нормально развиваться.

Что вас больше всего привлекает в преподавательской работе?

Самое завлекательное — видеть, как другой мыслит, как он делает свои открытия и как он получает от этого радость.

Вы работаете учителем уже 30 лет. Не ощущаете ли вы выгорания?

Есть люди разного типа психики. Моя мама, окончив МГУ, поступила в лабораторию физико-химического института и проработала там 45 лет более или менее с одними и теми же людьми. Ей было хорошо и комфортно. Я на третий-пятый год на одном месте понимаю, что многое повторяется, и начинаю чувствовать себя функционирующей машиной. Нужно самому ставить себе какие-то новые задачи.

В советское время было понятие «летун» — так называли человека, который часто меняет место работы. Это считалось отрицательной характеристикой. Я, видимо, немного летун: мне трудно долго делать одно и то же. Я знаю прекрасных учителей, которые ведут уроки по конспектам 20-летней давности. Я так не могу.

Для меня одна из возможностей переключения — вести разные предметы. Например, два года у меня был спецкурс по чтению и анализу стихов. А сейчас, в 55 лет, я с коллегами стал вести уроки истории ХХ века в 11 классе. Для меня это оказалось очень интересным, и, думаю, на этом я в скором времени и сосредоточусь.

Какие минусы вы видите в своей профессии?

Если человек много времени проводит с детьми и все время находится в авторитетной позиции, это приводит к профдеформации. От него все время ждут правильных ответов. Он может забыть, что на самом деле мало что знает, мало в чем разбирается и не достаточно компетентен, чтобы всем отвечать.

Как во всякой помогающей профессии, в учительской велик риск выгорания, особенно в России, где у учителей огромная нагрузка. Есть замечательная практика в Израиле: после шести лет преподавания учитель целый год не может работать в классе. Он должен заниматься чем-то другим, отдыхать, учиться; главное — вынырнуть из детского мира во взрослый. Шесть лет из его зарплаты вычитают некий процент — седьмой год он живет на эти деньги (плюс что-то добавляет государство). По-моему, это замечательная схема.

Как бы вы обозначили основную проблему российской системы образования?

Расскажу о самом вопиющем. Российские учителя дико перегружены: в среднем у них 28—30 часов нагрузки — с подготовкой и проверкой работ это примерно 60 часов в неделю. Значит, у них 12—13-часовой рабочий день. Учителя эмоционально и физически вымотаны. Речь о том, чтобы подойти к своему делу творчески, идет в редчайших случаях.

Кроме того, учительский корпус очень пожилой: средний возраст — за 50, в некоторых регионах он подходит к 60. Получается, что работают люди за 80 и почти нет молодежи. Это ужасно: учителям трудно понимать современных детей, у многих из них уже расшатана психика и они постоянно срываются на крик.

И, наконец, к сожалению, учительский корпус в России почти исключительно женский. Женщины — хорошие педагоги, но во всем необходим баланс. На мой взгляд, минимум 40% учителей должны быть мужчинами. Во многих странах, например в Северной Европе, так и есть.

Все разговоры про программы, учебники, ЕГЭ, ОГЭ, дистант и проч. вторичны, а первичны разговоры о том, что учителя переутомлены и их труд плохо оплачивается. Любые реформы и изменения наталкиваются на сильную усталость учительского корпуса.

Последние 20 лет вы работаете в школах для, условно говоря, одаренных детей. Считаете ли вы что такие дети должны учиться отдельно?

Бывает разная одаренность. Есть так называемая академическая одаренность — человеку приятно и интересно учиться, ему легко дается большинство предметов. Таким детям, мне кажется, стоит оставаться в обычных школах. Они отличники, их любят учителя. Они могут страдать только от того, что уровень класса слишком низкий и им не за кем тянуться. Статистически это, как правило, девочки: они раньше взрослеют, и у них быстрее формируются коммуникативные и иные способности.

Другой тип одаренности выражается в интересе только к одному предмету. Такие дети могут на равных говорить со взрослыми специалистами про вещи, связанные с предметом, который их увлекает. Они чувствуют себя неуютно в обычной школе, плохо учатся по неинтересным им предметам, все считают их странными. Подобная одаренность часто связана с поздней социализацией, инфантильностью. Такого типа дети могут до 14—15 лет слушаться маму, одеваться, как им говорят, два-три раза в день звонить родителям и рассказывать, как у них дела. Они хорошая мишень для насмешек и буллинга. Конечно, обычное школьное пространство не рассчитано на подобных детей и средний учитель просто не понимает, что с ними делать. Поэтому им важно попасть в окружение таких же чудиков, как они сами, — тогда над ними никто не будет издеваться.

К 18 годам психологический возраст детей из второй группы соответствуют возрасту 13—14-летних подростков. У них еще не было ни дружбы, ни любви, ни опыта разрывов, а им уже надо выходить во взрослую жизнь и самостоятельно учиться в университете. Мне кажется, таким детям особые школы с понимающими учителями и грамотными психологами могут помочь.

Но вообще выбор школы — очень индивидуальная вещь. Не бывает школы, которая была бы хороша для всех, и при возможности выбора нужно внимательно прислушиваться к ребенку, а не удовлетворять свои родительские амбиции.

 Беседовала Анна Натитник, старший редактор журнала «Harvard Business Review Россия»

советуем прочитать
Мариэтта Чудакова
Анна Натитник